Перейдя полностью на украинский язык, многие посчитали, что тем самым способствуют остановкие агрессии? Или им стало невыносимо стыдно от мысли, что они «с рождения поддерживали агрессию с помощью русской культуры»? Или они просто испугались? Или это был маркетинговый ход? Или всё вместе? В состоянии коллективной травмы человек часто ищет не причину, а жест. Не анализ, а ритуал очищения. Нужно срочно от чего-то отказаться, что-то выкинуть, сжечь, переименовать, чтобы почувствовать: «Я больше не там. Я не с ними. Я чист». Язык в этот момент перестаёт быть только средством речи. Он становится пропуском, алиби, бронежилетом, публичной справкой о лояльности. Это далеко не всегда лицемерие. Иногда это страх. Иногда — стыд. Иногда — попытка спасти себя от внутренней невыносимости. Иногда — желание оказаться среди «правильных» до того, как тебя запишут в неправильные. А иногда, конечно, просто рынок: новая этика — новая вывеска, новая аудитория, новый способ не выпасть из повестки. Русская культура не принадлежит тем, кто сегодня пытается приватизировать её под государственный шансон, парадный имидж и телевизионную истерику. У гопников нет национальности. Гопкультура в большей степени интернациональна, чем национальная культура. Именно поэтому пролетарии всех стран так легко соединялись: общий язык уличной силы всегда проще языка сложной культуры. Те, кто присвоил себе монополию на русскую культуру, имеют к ней такое же отношение, как бандит, крышующий консерваторию, к арфе. Он может стоять у входа, собирать дань, раздавать угрозы и даже повесить на стену портрет Чайковского. Но от этого он не становится музыкантом. Глобальное неприятие русской культуры очень на руку Соловьёву и Скабеевой. Они рукоплещут. Они добились именно того, чего хотели. Так работает психологическая травма, превращённая в пропаганду. И не язык здесь главный инструмент. Главный инструмент — страх быть изгнанным из стаи.